Соль земли

Памяти Аркадия Пластова

Аркадий Александровичй Пластов (1893-1972) стал классиком живописи еще при жизни, репродукции его работ и сейчас включены в школьные учебники. Полотна Аркадия Пластова обладают ярко выраженным национальным характером, народностью образов, поэтичностью замысла, выразительностью колористических решений. Однако его работы на духовную, христианскую тематику не так известны, как, например, художественные описания крестьянской жизни.

Предлагаем вашему вниманию статью «Аркадий Пластов. Православные истоки творчества» Татьяны Пластовой, президента Фонда имени Аркадия Пластова (впервые была опубликована в журнале «Русское искусство», №4 01.04.2004). Материал проиллюстрирован репродукциями работ художника, некоторые из которых ранее не публиковались.

В наследии каждого художника есть вещи, изначально не предназначенные для показа широкой публике, отражающие его внутренний, сокровенный мир. И лишь окончание земной жизни, объективно открывающее истинную ценность всего сделанного мастером, означает снятие запретов, раскрытие тайн, что позволяет по-новому увидеть привычное и знакомое.

Сокровенной, долгое время скрытой от зрителя темой в творчестве Аркадия Александровича Пластова была тема православная, церковная.

Сегодня уже понятно, что традиции русской иконописи стали животворящим источником живописной системы Пластова, православная вера и образ жизни христианина помогли ему сохранить себя и осуществить свое предназначение художника в самые драматические моменты жизни, а восторг и благоговение перед величием созданного Богом определило его творческий метод — изображать мир в тех формах, в которых явил его нам Создатель.

«Я сегодня, когда встал после работы над последним этюдом и оглянулся вокруг на драгоценнейший бархат и парчу земли, на пылающее звонким золотом небо, на силуэты фиолетовых изб, на всю эту плащаницу вселенной, вышитую как бы перстами ангелов и серафимов, так опять в который раз, все с большей убежденностью подумал, что наши иконописцы только в этом пиршестве природы черпали всю нетленную и поистине небесную музыку своих созданий, и нам ничего не сделать, если не следовать этими единственными тропами к прекрасному», – писал Аркадий Александрович сыну, Николаю Аркадьевичу.

О Пластове можно было бы сказать словами из чеховского «Архиерея» «род его, быть может, со времен принятия христианства, принадлежал к духовенству, и любовь его к церковным службам, духовенству, звону колоколов была у него врожденной, глубокой, неискоренимой». Священники, иконописцы, церковные архитекторы, псаломщики — предания и архивы сохранили далеко не все имена рода. Дед художника, Григорий Гаврилович Пластов, архитектор и иконописец построил и расписал храм в селе Прислониха Симбирской губернии, где был крещен Аркадий Пластов и где пятнадцатилетним подростком, глядя на работу богомазов, подновляющих старинные росписи, решил быть «живописцем и никем больше». В семье до пожара, случившегося в 1931 году сохранялось множество архитектурных чертежей с надписями: «Церковь в селе [таком-то], сочинял и чертил Григорий Пластов».

«В 1908 году, – писал А.А. Пластов в автобиографии, – к нам в село приехали иконописцы подновить и дополнить то, чем дед с отцом когда-то изукрасили нашу церквушку. Общество поручило отцу руководство и надсмотр над работами. Когда стали устанавливать леса, тереть краски, варить олифу, я ходил как во сне. До того было все пронзительно увлекательно. Но вот с отцом полезли под купол к веселым кудрявым богомазам. Запах олифы, баночки с красками, саженные пророки, архангелы с радужными крыльями обступили меня кругом. Контуры были в палец толщиной, обычной прилизанности икон не было и в помине. Живопись была мазистой, резкой. Как зачарованный, я во все глаза смотрел, как среди розовых облаков зарождается какой-нибудь красавец в хламиде цвета огня и потрясающий неведомый восторг, какой-то сладостный ужас спазмами сжимал мое сердце. Тут же я взял с отца слово, что он мне купит вот таких же порошков, я так же натру себе этих красивых, синих, огненных красок и буду живописцем и никем больше. С утра до ночи я ползал по вымосткам в каком-то блаженном чаду. Особенно поразили потемневшие евангелисты и Бог Саваоф в куполе, писанные дедом, и верхняя часть иконостаса. Дед Григорий был учеником своего отца – Гаврилы Пластова, выпускника арзамасской Ступинской школы. Живописных работ прадеда я не видел, от него у нас сохранились лишь рисунки тушью — копии с каких-то академических оригиналов: А дедушкин иконостас был налицо, как и росписи. Теперь всего этого уже нет. Росписи были замалеваны и обновлены вышеупомянутыми богомазами, а иконостас несколько лет назад уничтожен, когда церковь превратили в амбар.

Живопись иконостаса я помню отлично, она вся в памяти. Дед был любителем густых, насыщенных до предела тонов. Он любил сопоставлять глубокие зеленовато-синие тона с кроваво-красными, перебивая их лимонно-изумрудными, фиолетовыми, оранжевыми; фоны были золотыми, почва под ногами – сиена жженая или тусклая розовато-серая. Все головы писались какой-то огненной сиеной, тени – зеленой землей. Носы, завитки волос, губы, глазницы, пальцы – все прочерчивалось огнистым суриком, и, когда, бывало, за вечерней солнце добиралось до иконостаса, невозможно было оторвать глаз от этого великолепия».

Родители мечтали видеть сына священником, и он был отдан в духовное училище (за жестокость нравов и скуку Пластов назовет его «бурсой Помяловского»), а затем в Симбирскую духовную семинарию, учебу в которой художник вспоминал как важный и полезный этап своего становления. “С нами считались как с вполне взрослыми и, до известной меры, свободными людьми: помимо узко философской и богословской, у нас была прекрасная библиотека по литературе и естественным наукам. Религиозное воспитание не выпиралось на первый план. Религиозные доктрины не вколачивались безапелляционно, а преподносились, оснащенные всякими научными и логическими доказательствами, сложнейшими философскими рассуждениями и доводами. С некоторыми педагогами мы вступали в самые ожесточенные споры по самым щекотливым религиозным доктринам, и, если наш оппонент вставал в тупик от нашего юного пыла и доводов логики, он с неизменной вежливостью напоминал нам, что мы совсем зря кипятимся и упираем на вульгарную логику – мы забываем, что высшая и совершеннейшая форма познания есть безусловная вера и божественное откровение».

Не став священником (Пластов ушел с последнего курса семинарии поступать в Училище живописи, ваяния и зодчества и был благословлен послужить Отечеству как художник), он, несомненно, получил редкое для художника фундаментальное православное образование, что определило не только его мировоззрение, но и во многом путь в искусстве. А детские и юношеские впечатления от всенощных ранними зимними сумерками, когда в тусклом, колеблющемся свете свечей и лампад мерцают ризы икон и таинство богослужения сливается с таинством ухода прошедшего дня, а также от православных праздников — Рождества, Благовещения, Пасхи, Троицы, Николы, особенно прекрасных и подлинных в селе, в небогатом убранстве деревянного храма, от крестных ходов стали неиссякающими источниками будущих живописных композиций.

Во второй половине двадцатых годов Пластов пишет иконы и создает множество библейских композиций для прислонихинской церкви, утраченных в пожаре 1931 года, позднее частично повторенных в послевоенные годы.

В Симбирске, в храме в Германовском переулке А.А. Пластов впервые увидел свою будущую жену Н.А. фон Вик. Дочь земского начальника, выпускница симбирской женской гимназии Кашкадамовой, Наташа Вик после разорения и поругания семьи (отца в двадцатые годы преследовали по политическим мотивам, не давали работать) мечтала уйти в монастырь, но подлинное чувство молодого художника, а быть может, и предчувствие своего иного предназначения заставили ее изменить решение. «Помню, у обедни я всегда стояла впереди около амвона с левой стороны, перед иконой Божьей Матери, — писала в своих воспоминаниях о празднике Святой Троицы Наталья Алексеевна. — Все было чудесно: и служба, и храм, утопающий в зелени и цветах. И так светло и радостно было на сердце. Уже запели Херувимскую. Вдруг сердце мое смутилось и какая-то тревога наполнила всю меня, и я уже не могла больше молиться. Стою и думаю: «Что это?» После «Отче наш» надо было идти с кружками. Вот взошел староста на амвон, прошел в алтарь и, поклонившись народу, подал кружки мне и еще двум девушкам, и мы пошли по собору: Иду за старостой по рядам, отовсюду тянутся руки с деньгами. «Спаси, Господи», «спаси, Господи», – и поклон. Вскинула глаза – в следующем ряду – он. Я опустила глаза, – смотрю, тянется рука, а в руке золотой. «Спаси, Господи», – и прошли дальше…».

На Покров 1925 года Наталья Алексеевна фон Вик и Аркадий Александрович Пластов обвенчались. «Помню темную церковь, только лампады теплятся перед иконами. Вот я в белом платье с вуалью и цветами флердоранжа на голове, и рядом со мной — он, мой будущий муж. Вот священник благословил нас, подал кольца и велел поменяться. Вот подал нам зажженные свечи и велел подойти ближе к аналою, взял венцы и благословил: и надел на нас венцы. «Славою и честью венчай я:» Церковь вспыхнула от множества света, зажгли большие праздничные паникадила. Вот теперь мы муж и жена. Взяв нас за руки, священник повел вокруг аналоя. Певчие грянули: «Исайя, ликуй!». Я шла и молила Господа, чтобы управил он новый путь мой, чтобы просветил нас обоих светом истины своей и быть бы мне мужу своему верной помощницей на всю жизнь». Годы спустя память об этом священном таинстве воплотится в чудную акварель «Венчание».

В течение всей своей почти полувековой совместной жизни, а в ней, как и у всех людей, бывало всякое, супругам удалось сохранить безусловную духовную близость и взаимопонимание. Русский, православный уклад семьи с редкими, но радостными праздниками и повседневным тяжелым сельским трудом (чтобы прокормиться и заплатить налоги государству, держали корову, овец, а до середины тридцатых годов Пластов участвовал в полевых работах) стал благодатным источником его творчества. Уезжая на долгие зимние месяцы в Москву, он должен был быть абсолютно уверен, что вернется в этот неизменный свой любимый мир, дающий ему силы и радость. Наталья Алексеевна Пластова была сердцем этой жизни: Ее христианское всепрощение, терпение, помощь ближнему не давали окружающим ее людям прийти в уныние, отчаяться, потерять себя.

Жизнь становилась все суровее. Стали закрываться храмы, священники, в том числе и хорошо знакомые Пластовым, подвергались гонениям. Весной 1937 года Богоявленский храм в селе Прислониха был закрыт, а затем варварски разграблен.

«Мальчонкой лет шести: держась за складки бабкиного сарафана, стоял я в толпе перед расхлестнутыми вратами церковной ограды, – вспоминал сын художника Н.А. Пластов. – Прямо под ноги нам, сверкающе и нарядно, выбрасывались из церкви иконы, ризы, резное золото иконостаса, литые завитки паникадил, коричневые кожаные книги с медными застежками. Иные при ударе раскрывались, и слышно было, как ветерок шелестит – перебирает древние страницы с киноварью инициалов и чернью уставного письма. По разъезжающимся доскам икон прыгал хромец-активист: сведенную крючком ногу ему заменял костыль с оковкой и гвоздем на конце: С ухмылкой он норовил попасть в глаза поверженных святителей и делал резкий разворот: Кирпичные столбы ограды были разобраны по баням на печки. Туда же тащили рулонами сорванные со стен прадедовы библейские композиции». Но храм еще двадцать лет стоял, оставаясь композиционным центром окрестного пространства, сердцем села. И лишь в середине пятидесятых, в эпоху тотальной и безжалостной борьбы – уже не с верой, нет – с остатками православной церковной культуры, он был обезглавлен, окончательно приведен в «гражданское состояние» и превращен в склад удобрений. Ни мольбы, ни просьбы академика Пластова не помогли. «Этого горя, – писал Н.А. Пластов, – отцу хватило на весь остаток жизни…»

Церковь продолжала жить в пластовских этюдах, рисунках, акварелях. В тридцатые годы, как бы предчувствуя скорую гибель храма, мастер пытается в своих работах сохранить его образ. Воспоминания о прошедшей радостной, полной поэзии, живописной жизни русской деревни живут в его сердце и волнуют его как художника. Выгон скотины в стадо по весне, праздник Флора и Лавра, моление о дожде – все эти реальные, ежегодно повторяющиеся события, сохраненные в зарисовках, набросках, этюдах, ждали своего воплощения.

Пластов очень любил лошадей, и в любви этой соединялся практический интерес крестьянина и восторг художника. Множество альбомов с беглыми зарисовками и настоящие «портреты» лошадок, картины, в которых они становились главными героями: Аркадий Александрович знал и чувствовал лошадь и мог в зрелые годы нарисовать ее без натуры в любом ракурсе. Художнику передалось то почти религиозное отношение к лошади, когда она изображалась на иконах вместе со святыми. Праздник Флора и Лавра, покровителей домашних животных, отмечаемый в августе, всегда был радостным и необыкновенно красочным в Прислонихе. «Служили молебен, и выходил крестный ход на площадь, к церкви. Под колокольный перезвон кропили лошадей святой водой. Тут собирались больше одни мужики. Каждый вел свою лошадь, часто не одну, а с двухлеткой и жеребенком, а которые побогаче — вели двух лошадей с молодыми целым выводком. Сами все были одеты по-праздничному и лошадей старались нарядить. Надевали нарядные уздечки, наборные и новые обрати. Кончался молебен. Лошадей подводили под уздцы, и священник кропил каждую святой водой».

В гуашах и акварелях на церковные темы Пластов сделал таинство службы предметом живописи, чего до него в русском искусстве почти никто не делал. И в молитве, и в самых сокровенных своих переживаниях он оставался Художником. И эта живописная и пластическая драматургия службы, им увиденная, и сознание ее многовекового постоянства, неизменности ее сути со времен становления церкви рождали поистине эпические, картинные композиции.

Живя в Москве в 1930-70-е годы, он каждую субботу и неизменно по большим праздникам стоял среди верующих в Богоявленском соборе в Елохове, посещал службы в храмах Сергиева Посада.

«В воскресение зашел около полшестого на Дмитровку. Пели что-то, потом батя сказал проповедь, а потом говорит: «Ну, братие, будем сейчас прощаться по христианскому обычаю, а в это время споем Пасхальный канон». И запели, правда, нестройно «Воскресения день…», а потом взялся за это дело хор и на два клироса с одного на другой запорхал канон Светлого Христова Воскресения. С начала до «светися, светися Новый Иерусалиме» включительно. Я стоял и чуть не плакал. Ты поймешь, какое было невыразимое от этого на душе чувство печали и радости. Больше, конечно, печали, т.к. этот торопливый перекат, бесконечную ласковость, ангельское веселье, весеннюю голубизну и светозарность этих стихир просто нельзя было даже с усилием воспринять как что-то реальное, осязаемое, что вот взял бы и унес с собой. Все казалось сном, неявью; ежеминутно и ежесекундно просыпался в ужасающую рядом с этим действительность, и опять, и опять, увлекаемый нежным порханьем и благоуханьем, не знал, что лучше – продолжать это слушать, не отрываясь, или скорее, скорее умереть и ничего-ничего не чувствовать. В конце концов воспоминания и ассоциации стали душить невыносимо, и я, когда последняя стихира с певучим шелестом замерла в воздухе, вздохнул свободнее. Запели потом что-то длинное, печальное и торжественное. Люди молча нагибались, кланяясь друг другу, и так же молчаливо целовались, – и все это тихо, медленно, степенно и печально невыразимо», – писал Аркадий Александрович жене.

Не делая на богослужениях зарисовок с натуры, он, как правило, в тот же вечер садился за акварель. Наполненное трепетными словами молитв пространство храма передавалось легкими акварельными касаниями, чередующимися с густыми сочными заливками теней. Священники в праздничных одеждах, возвышающиеся над темной толпой предстоящих, сверкающие окладами святые лики икон, молящиеся прихожане – все это стремительно и свободно возникало на больших листах. Аркадий Александрович писал сыну: «Конечно, я не успел еще толком собраться с мыслями, но тот процесс, который рождает то, что называется произведением искусства, уже начался, набирает, как говорится, скорость. Все уже в брожении, в смутном говоре, в том торжественном, непонятном для непосвященных передвижении отдельных лиц и предметов, после чего начинается от века установленное рождение, скажем, пасхальной службы, которую мы с тобой не раз наблюдали у Троицы. Еще миг, и в тени весенней прозрачной ночи, где-то далеко-далеко над тысячами голов, над все разрастающимся пламенем бесчисленных огней багряных свеч, разнесется, щемя сердце, «Христос Воскресе». Примерно так, или, вернее, отдаленно так и в моей душе сейчас, все в движении, в томительно-радостном ожидании наступающего великого праздника. Ты скажешь: пожалуй, папа, может, проще надо выражаться? Может быть, но, ей-богу, почему препятствовать приходу в душу праздника».

Тут художник был истинно свободен и, подобно каждому молящемуся в храме, под древними святыми сводами чувствовал себя малой частью Великого и Вечного.