В полном ладу со счастьем

 

Памяти Николая Ромадина (1903-1987)

10 апреля исполняется 27 лет со дня смерти великого русского художника Николая Ромадина. “Он умеет вести разговор с природой, умеет постигать ее тайны, ловить ее тончайшие состояния, словом, умеет замечать и передавать то, что ускользает от многих”, – так описывает его творчество одна из биографических работ. Николай Михайлович большую часть жизни проводил в поездках по России, изредка возвращаясь в дом на Верхней Масловке. Предлагаем Вашему вниманию небольшую подборку картин художника, одну из записей его дневника и отрывок из статьи о нем писателя, классика отечественной литературы, Константина Георгиевича Паустовского.

«Поэзия – это молитва…молитва… поклонения…молитва бесконечной  любви к человеку и окружающему…к тому возможному счастью, что выпадает иногда и на долю поэта… Без молитвы нет  Бога – Того, Который у каждого «заложен в душе», Который его «родил» и создавал с детства и до радости восприятия мира… Поэзия есть возможность этого детства, этого великого чувства, данного душе человека, которое он теряет во время своего роста, взросления в этом лживом и тоскующем мире наживы… Святое детство, не опо­роченное лицемерием и наживой…

 Всё должно делать во имя Твоё… Нельзя жить, не погружаясь в без­дну своего происхождения, нельзя жить без пророков, без мечтате­лей, без инстинкта веры в себя, свою жизнь и назначение…

 Я молился перед Святой Богоро­дицей, чтобы она помогла в дли­тельности моей жизни, которая нужна мне… потому что мне нуж­но закончить своё произведение, закончить слово о России… Ведь пос­ледний раз, и больше никто не ска­жет…

Русь моя православная, христи­анская, что с тобой сделали? Унич­тожили душу и Бога в ней…»

Из дневниковых записей 70-х годов.

Цитировано по: Олег Мраморнов. Бумаги художника. Альманах «Литературные знакомства» 3(14) 2013

…Николай Михайлович Ромадин – сын самарского слесаря, человек, вышедший из самой сердцевины народа, – прошел тяжелый путь приобщения к живописи.

Если бы не отчаянное его упорство и одержимость живописью, если бы не нестерпимая его любовь к Рос­сии и к ее пейзажу, то он мог бы остаться в числе тех многих художников-самоучек, каких можно встре­тить почти в каждом нашем захолустной городке, да и в иных безвестных деревнях. Этих художников никто не знает. О них никогда не писали.

Их земляки хотя и считают таких художников чу­даками, но относятся к ним с уважением. Очевидно, потому, что простой русский человек из всех видов искусства любит, пожалуй, больше всего живопись, особенно когда она открывает ему прелесть хорошо знаемых обжитых мест. «Вот они какие, наши места! – говорят в таких случаях с гордостью земляки такого художника. – А мы-то думали, что у нас, почитай, ничего интересного нету – одни поля да овраги, мосточки да реки».

Жаль, конечно, что у нас пока еще нет самоотвер­женных людей, которые занялись бы такими художни­ками-самоучками, находили бы их, отбирали бы луч­шие их вещи и показали бы их народу. Тогда не­пременно обнаружились бы живописные богатства, в течение столетий никому не известные и бывшие в пре­небрежении, – богатства подлинно народные по своей непосредственности, картины хотя бы и неумелые на взгляд утонченных ценителей, но полные примитив­ной прелести.

Сколько раз случалось и мне находить в глуши, в стареньких избах среди выцветших фотографий и бу­мажных трескучих цветов такие картины без рам. Иной  раз к ним нельзя было прикоснуться без того, чтобы из-под них не побежали крупной рысью во все стороны рыжие тараканы.

Спросишь какую-нибудь бабку, чьи это картины, и почти всегда услышишь в ответ, что это, мол, сынок ее баловался, большой был охотник до этого дела и что, конечно, кабы ученье, то вышел бы из него пре­лестный живописец.

Ромадин – плоть от плоти этих живописцев из на­рода. Но он выбился, вышел на большую дорогу и силой своего таланта завоевал себе такого великолеп­ного и сурового учителя, как Нестеров.

Все знают картину Нестерова «Видение отроку Варфоломею». Для многих этот отрок, этот деревен­ский пастушок с глубочайшей чистоты синими глаза­ми – белоголовый, худенький, в онучах – кажется олицетворением стародавней России – ее сокровенной тихой красоты, ее неярких небес, нежаркого солнца, сияния ее неоглядных далей, ее пажитей и тихих лесов, ее легенд и сказок.

Картина эта – как хрустальный светильник, заж­женный художником во славу своей страны, своей России.

Самое замечательное в этой картине – пейзаж. В чистом, как ключевая вода, воздухе виден каждый ли­сток, каждый скромный венчик полевого цветка, каж­дая травинка и крошечная девочка-березка. Все эта кажется драгоценным. Да так оно и есть. Это зрелище трав, синеглазых рек, взгорий и темных лесов, что как бы прислушиваются к долетающему вполголоса звону, отрывает в нас самих такие глубины любви к своей родимой земле, что стоит большого труда даже самому спокойному человеку сдержать невольные слезы.

Этот нестеровский пейзаж ударяет по сердцу каждого, у кого есть сердце. В нем выражена прекрас­ная сущность русского характера. В нем и Пушкин («В багрец и золото одетые леса»), и Есенин («Молоч­ный дым качает ветром села, но ветра нет – есть только тихий звон»), и Блок («Твои мне песни ветро­вые, как слезы первые любви»), и Алексей Толстой («Благословляю вас, леса»), и Бунин («Сторона ли моя ты сторонушка, вековая моя глухомань»), и Ле­сков и Пришвин, и Леонов, и Заболоцкий – все, кем богата поэзия нашей земли.

Все сказанное выше с полным правом относится и к картинам Ромадина. Он стал достойным преемником нестеровского пейзажа. Но по своей страстности в стремлении к постоянным скитаниям, по жадности своего глаза Ромадин взял более широкий размах в пространстве, чем Нестеров. У Ромадина не только нестеровский север, но и вся остальная Россия.

Но все же на первом месте у Ромадина – средне­русский пейзаж. В пейзажах юга и Средней Азии Ро­мадин превосходно решает колористические задачи, но как бы ни были хороши эти пейзажи, у них нет того сразу берущего в плен обаяния, каким полны пей­зажи Средней России.

Различная сила воздействия пейзажа зависит от степени его родственности нашим ощущениям, от сте­пени его верной национальной, а иной раз и локаль­ной, окраски.

Мы никогда не променяем на самые торжественные красоты тропиков и Запада наши скромные дали. Мы родились и жили «под сереньким ситцем этих северных тихих небес», их красота слилась со всей нашей жизнью, они были ее свидетелями, и потому только мы можем с полной силой ее ощутить и понять. Исключе­ния бывают редко.

Во время путешествий мы часто бываем восхищены блеском чужеземной природы, но она никогда не смо­жет затмить природу русскую. Наоборот, чем ярче чужое, тем ближе свое. Ничто – ни лиловый пожар Эгейского моря, ни розовеющий мрамор и алые оле­андры Эллады, ни синий сказочный воздух Сицилии, ни золотая тусклая дымка над бессмертным Пари­жем – ничто не только не может приглушить нашу память о своей стране, но, наоборот, доводит ее до почти болезненной остроты.

Я испытал это на себе, когда в туманных пред­осенних садах Версаля с их почернелой, как старая позолота, листвой, с их геометрической пышностью я – совсем не знаю почему – вспомнил крошечный горо­док Спас-Клепики, и у меня заныло сердце.

В этом городке, как нарочно, было собрано все, чем хороши такие наши городки: домишки с рассохшимися мезонинами, цветные стекла на крылечках, старые вязы, гулкий деревянный мост через чистую реку, ме­таллический крик потревоженных гусей, дамба у мо­ста с дуплистыми седыми ивами и пыльной травой по откосам, мальчишки с удочками, суетливые галки, плотники с пилами, завернутыми в холстину, девушки, царственно несущие на коромыслах полные ведра с водой, жалобный свисток паровоза на узкоколейке, по­громыхивание далекого грома над заповедными сос­новыми лесами, снеговые вершины грозовых облаков.

На базарной площади радио поет: «Тучи над го­родом встали, в воздухе пахнет грозой». Слушают ра­дио, переминаясь, только косматые лошаденки у коно­вязи. У них от этой песни слипаются глаза. Трудно, конечно, догадаться, что снится лошадям. Может быть, пахучий клевер, а может быть, холодный, скользкий овес в торбе из грубого коричневого рядна. Из-за реки, как назло, густо тянет только что скошенным сеном. Петухи нахально взлетают на грядки телег и, отчаянно хлопая крыльями, орут без времени, накликают дождь.

Я не боюсь признаться, что поэзия сонного лет­него дня в таком городке была ближе моему сердцу, чем величавая пустынность версальских садов. В ты­сячный раз пришли на память неумирающие по своей точности слова Грибоедова о тон, что «дым отечества нам сладок и приятен» – дым деревень в тишине мягкогозимнего дня или дымок костров, что низко тянет над луговыми озерами.

Все сказанное о поэзии наших провинциальных го­родов (их можно назвать «глубинными», но никак не «периферийными»; это – чуждая нашему языку иностранщина) имеет непосредственное отношение к пей­зажу Ромадина. Стоит выйти за околицу любого та­кого городка, чтобы погрузиться в этот пейзаж.

Я зрительно припоминаю некоторые картины Ро­мадина.

Начнем с весны, с самого мягкого, как первые клей­кие листья, времени года. У Ромадина есть цикл кар­тин о зиме, весне, лете и осени.

В начале весны бывает короткое время, когда сли­ваются вешние воды и зацветает ветла.

 У Ромадина цветущая ветла с ее пушистыми ба­рашками – олицетворение весны. Есть у него одна картина – над озером или речным затоном с тихой темной водой цветет одинокая ветла. Она отражается в воде, усыпанная серебряными барашками – мягкими на ощупь и теплыми, похожими на птенцов крошечной птицы. Таких птиц Пришвин называл «птичиками».

 Трудно избавиться от ощущения, что эти барашки – живые существа, и такие теплые, будто их ворсистая шубка вобрала все тепло весеннего дня, хотя день пас­мурный и солнце лишь изредка проглядывает белым размытым пятном на сером пологе неба.

 В такие дни нас иногда охватывает от весеннего пара, сырой теплоты и тишины какое-то оцепенение. Тогда можно часами сидеть на берегу у такой вот ветлы и следить, как тянут высоко над Россией с юга на север позванивающие косяки журавлей.

 В такие минуты предстает перед внутренним взо­ром вся неохватная страна с ее постоянной загадкой и зовом синеющих далей. Каждая такая минута при­бавляет еще одну крупицу к нашей любви и укрепляет сознание, что мы кровь от крови этой удивительной страны и что наша жизнь вне ее и без нее – невоз­можна, бессмысленна и ничтожна.

Картина Ромадина с цветущей ивой – это по су­ществу портрет дерева. Единственная эта ветла от­крывает нам все обаяние русской весны.

Как это сделано – трудно понять. В таких случаях Алексей Николаевич Толстой с глубоким убеждением говорил только одно слово: «Колдовство!».

Когда живешь в деревенской избе или в лесной сто­рожке, то никогда не можешь забыть, что здесь же рядом, за высоким порогом избы, за щелястыми сенцами, где попискивают цыплята, начинается живописный край.

Стоит переступить порог – и тотчас увидишь ста­рый-престарый вяз и тропинку, убегающую среди ку­стов лещины к глубокой речушке, и женщину в красной кофте, что несет от речушки в деревню на коромысле выстиранное суровое белье.

Этот вяз – старый знакомец. Его я часто видел на картине Ромадина в Третьяковской галерее. Эта кар­тина – еще один из портретов простого дерева.

Картины Ромадина всегда вызывают ощущение, что в любую минуту ты можешь войти в знакомый, но всегда новый мир нашей природы – стоит только пере­ступить за порог золоченой рамы.

Ромадина трудно увидеть в Москве. Он всегда в скитаниях то по Керженцу, то по Волге, то по каким-то только ему одному известным посадам, то в непро­лазных дебрях. Он подолгу живет на лесных кордо­нах, на волжских пристанях-дебаркадерах, где-ни­будь под Костромой или Хвалынском.

Этот немногословный человек с цепкими глазами и неожиданной детской улыбкой обладает редкими и своеобразными знаниями.

Он знает, где можно найти самый густой иней, где растут самые могучие ели в стране, какие краски нужны для речного ветра и какие для дождя в сумер­ках. Если бы он написал обо всем этом, то получилась бы книга увлекательная и непохожая ни на что в ли­тературе.

Ромадин работает под открытым небом в любое время года и при всякой погоде, даже в те окаянные дни, когда над оттаявшими болотами валит мокрый снег с дождем, сапоги полны ледяной воды и порывистый ветер рвет во все стороны подрамник. Ведь как же – в другие дни не увидишь всех красок хмурости, неуюта, аспидного тяжелого неба – всех красок  того времени, что называется весенним ненастьем, мокро­погодью.

Зато какое наслаждение вернуться в тесную, но теплую лесную сторожку, где от крыши пахнет сырой замшелой дранкой и горячей золой из русской печки, где поет, подремывая, погнутый самовар-работяга, где за крутым чаем из старых и кривоватых граненых стаканов пойдет разговор о приближении весны, о том, что, по стародавним присказкам, уже прилетели кулики из заморья и освободили весну из неволи.

Мне кажется, что Ромадин – один из художников, умеющих жить в полном ладу со счастьем. Разве не счастье вот такие дни в сторожке, когда самая прелесть бродячей этой лесной жизни подкреплена сознанием удачно законченного любимого дела, созданием но­вых картин.

Картины Ромадина неотъемлемы от природы. Они – живые ее куски. От этих картин можно озяб­нуть на ветру, вдыхать всей грудью весенний речной холодок, промокать насквозь от дождя, услышать за­пах сосновой перегретой хвои.

Особенно щедр Ромадин в изображении лесов и осени. Керженские леса, стоящие по колено в полой воде, рудые северные сосны в низком свете заката, све­жие перелески в полусвете сумерек, могучие скуль­птурные ели, лесистые края России – все это суще­ствует во всей своей подлинности на его картинах.

И существует осень, – ее золотое и багряное за­рево, ее дали, как бы промытые голубоватой водой, ломкость ее воздуха и тишина пажитей, чуть поседевших от сентябрьской паутины.

На Севере бледность красок приобретает несколько величавый характер. Немые северные дали суровы. Но есть одно время года, когда Север приобретает мягкость очертаний и красок, прозрачный и таинствен­ный блеск, Так бывает во время белых ночей.

В живописи трудно передать не столько сумрак и мягкое сияние белой ночи, сколько то ощущение за­думчивости и покоя, которое вызывает у нас эта ночь. Его пытались выразить многие писатели, поэты и ху­дожники; но только одному Пушкину это удалось с ге­ниальной точностью и простотой:

 Прозрачный сумрак, блеск безлунный

 Твоих задумчивых ночей…

Эти строки – всеобъемлющее выражение белой ночи. У других поэтов даны только отдельные ее черты: «опасная» – у Блока, «ясновидящая» – у Фета, а Полонский писал: «Отчего я люблю тебя, светлая ночь, так люблю, что, страдая, любуюсь тобой». Все таки кажется, что было бы сильнее, если бы он написал: «что страдаю, любуясь тобой». Потому что красота белых ночей настолько совершенна, что, как все почти избыточно прекрасное, вызывает даже легкую душев­ную боль – сожаление о том, что эта красота неиз­бежно умрет.

Есть своя белая ночь и у Ромадина. Но это не белая ночь над Ленинградом. Это ночь за городом, в печаль­ных урочищах Севера. У этой ночи иная окраска.

На первом плане написана дощатая терраса. Окна на террасе настежь распахнуты в белую ночь. На стуле около брошенной постели желтоватым огнем горит ке­росиновая лампа. Видно, что человек проснулся, не выдержал загадочной власти белой ночи, встал и ушел в луга. Они видны за окнами – все в непонятном сумрачном сиянии белесого неба, в отсветах дальних озер, в темной от росы траве. И только где-то очень далеко, на самом краю этой ночи, догорает костер, за­бытый мальчишками-пастухами.

Тишина. Ничто не нарушает медлительного течения этой ночи – одной из тысяч ночей на земле, но все же единственной и неповторимо прекрасной.

Я уже говорил, что Ромадин – художник со сво­бодным и богатым размахом: от Волги, сизой от ветра, до карельских чахлых болот, от уюта средне­русских селений до Рембрандтовского зала в Эрмитаже.

Название этой картины неожиданно врывается в список работ Ромадина, стоит как бы особняком среди знакомых лугов, осенних дней, разливов и рассве­тов.

Ромадин увидел Рембрандтовский зал и написал его, конечно, по-своему. Это замечательный по желтоватому свету, по тону серебра, переходящего в золото, пейзаж изображает зал Рембрандта снаружи, из сада, вече­ром, когда свет из окна проходит через опущенные желтоватые занавеси и падает на деревья под окнами, покрытые инеем. Игра этого света в снежных шапках, в ледяных кристаллах окружает зимние деревья необыкновенно мягким и таинственным ореолом.

Эта картина значительна еще и тем, что она под­тверждает некий закон творчества. По этому закону истинный художник отличается от ремесленника своей способностью как бы на лету и в один миг открывать скрытые от многих, почти неуловимые вещи и за­креплять их в точных образах для длительной жизни.

Труд Ромадина – не только труд живописца, но и подлинного патриота. Его полотна – поэма о России. У Ромадина есть много общего с Есениным и, подобно Есенину, он может с полным основанием сказать: «И буду славить я всем существом в поэте шестую часть земли с названьем кратким Русь».

Ромадин не один. Вместе с ним славят эту шестую часть земли и другие наши замечательные художники. И, как любили говорить в старину, «честь им и слава» за то, что они показывают нам безмерную прелесть нашей земли – вплоть до какой-нибудь стыдливой ромашки, до листопада в лесах, до бледного неба, гля­дящего в глубину ее чистых вод.

Константин Паустовский “Заметки о живописи”